Посвящается Л.Д. Блок
Задумчивый вид:
Сквозь ветви сирени
сухая известка блестит
запущенных барских строений.
Всё те же стоят у ворот
чугунные тумбы.
И нынешний год
всё так же разбитые клумбы.
На старом балкончике хмель
по ветру качается сонный,
да шмель
жужжит у колонны.
Весна.
На кресле протертом из ситца
старушка глядит из окна.
Ей молодость снится.
Всё помнит себя молодой —
как цветиком ясным, лилейным
гуляла весной
вся в белом, в кисейном.
Он шел позади,
шепча комплименты.
Пылали в груди
ее сантименты.
Садилась, стыдясь,
она вон за те клавикорды.
Ей в очи, смеясь,
глядел он, счастливый и гордый.
Зарей потянуло в окно.
Вздохнула старушка:
«Всё это уж было давно!..»
Стенная кукушка,
хрипя,
кричала.
А время, грустя,
над домом бежало, бежало…
Задумчивый хмель
качался, как сонный,
да бархатный шмель
жужжал у колонны.
Вот к дому, катя по аллеям,
с нахмуренным Яшкой —
с лакеем,
подъехал старик, отставной генерал с деревяшкой.
Семейство,
чтя русский
обычай, вело генерала для винного действа
к закуске.
Претолстый помещик, куривший сигару,
напяливший в полдень поддевку,
средь жару
пил с гостем вишневку.
Опять вдохновенный,
рассказывал, в скатерть рассеянно тыча окурок,
военный
про турок:
«Приехали в Яссы…
Приблизились к Турции…»
Вились вкруг террасы
цветы золотые настурции.
Взирая
на девку блондинку,
на хлеб полагая
сардинку,
кричал
генерал:
«И под хохот громовый
проснувшейся пушки
ложились костьми батальоны…»
В кленовой
аллее носились унылые стоны
кукушки.
Про душную страду
в полях где-то пели
так звонко.
Мальчишки из саду
сквозь ели,
крича, выгоняли теленка.
«Не тот, так другой
погибал,
умножались
могилы», —
кричал,
от вина огневой…
Наливались
на лбу его синие жилы.
«Нам страх был неведом…
Еще на Кавказе сжигали аул за аулом…»
С коричневым пледом
и стулом
в аллее стоял,
дожидаясь,
надутый лакей его, Яшка.
Спускаясь
с террасы, военный по ветхим ступеням стучал
деревяшкой.
Посвящается П.Н. Батюшкову
Мелькают прохожие, санки…
Идет обыватель из лавки
весь бритый, старинной осанки…
Должно быть, военный в отставке.
Калошей стучит по панели,
мальчишкам мигает со смехом
в своей необъятной шинели,
отделанной выцветшим мехом.
Он всюду, где жизнь, – и намедни
Я встретил его у обедни.
По церкви ходил он с тарелкой…
Деньгою позвякивал мелкой…
Все знают: про замысел вражий,
он мастер рассказывать страсти…
Дьячки с ним дружатся – и даже
квартальные Пресненской части.
В мясной ему все без прибавки —
Не то что другим – отпускают…
И с ним о войне рассуждают
хозяева ситцевой лавки…
Приходит, садится у окон
с улыбкой, приветливо ясный…
В огромный фулярово-красный
сморкается громко платок он.
«Китаец дерется с японцем…
В газетах об этом писали…
Ох, что ни творится под солнцем…
Недавно… купца обокрали»…
Холодная, зимняя вьюга.
Безрадостно-темные дали.
Ищу незнакомого друга,
исполненный вечной печали…
Вот яростно с крыши железной
рукав серебристый взметнулся,
как будто для жалобы слезной
незримый в хаосе проснулся, —
как будто далекие трубы…
Оставленный всеми, как инок,
стоит он средь бледных снежинок,
подняв воротник своей шубы…
Как часто средь белой метели,
детей провожая со смехом,
бродил он в старинной шинели,
отделанной выцветшим мехом…
Всё подсохло. И почки уж есть.
Зацветут скоро ландыши, кашки.
Вот плывут облачка, как барашки.
Громче, громче весенняя весть.
Я встревожен назойливым писком:
Подоткнувшись, ворчливая Фекла,
нависая над улицей с риском,
протирает оконные стекла.
Тут известку счищают ножом…
Тут стаканчики с ядом… Тут вата…
Грудь апрельским восторгом объята.
Ветер пылью крутит за окном.
Окна настежь – и крик, разговоры,
и цветочный качается стебель,
и выходят на двор полотеры
босиком выколачивать мебель.
Выполз кот и сидит у корытца,
умывается бархатной лапкой.
Вот мальчишка в рубашке из ситца,
пробежав, запустил в него бабкой.
В небе свет предвечерних огней.
Чувства снова, как прежде, огнисты.
Небеса все синей и синей,
Облачка, как барашки, волнисты.
В синих далях блуждает мой взор.
Все земные стремленья так жалки…
Мужичонка в опорках на двор
с громом ввозит тяжелые балки.
Гляжу из окна я вдоль окон:
здесь – голос мне слышится пылкий
и вижу распущенный локон…
Там вижу в окне я бутылки…
В бутылках натыкана верба.
Торчат ее голые прутья.
На дворике сохнут лоскутья…
И голос болгара иль серба
гортанный протяжно рыдает…
И слышится: «Шум на Марица…»
Сбежались. А сверху девица
с деньгою бумажку бросает.
Утешены очень ребята
прыжками цепной обезьянки.
Из вечно плаксивой Травьяты
мучительный скрежет шарманки.
Посмотришь на даль – огороды
мелькнут перед взором рядами,
заводы, заводы, заводы!..
Заводы блестят уж огнями.
Собравшись пред старым забором,
портные расселись в воротах.
Забыв о тяжелых заботах,
орут под гармонику хором.
Время плетется лениво.
Всё тебя нету да нет.
Час простоял терпеливо.
Или больна ты, мой свет?
День-то весь спину мы гнули,
а к девяти я был здесь…
Иль про меня что шепнули?..
Тоже не пил праздник весь…
Трубы гремят на бульваре.
Пыль золотая летит.
Франтик в истрепанной паре,
знать, на гулянье бежит.
Там престарелый извозчик
парня в участок везет.
Здесь оборванец разносчик
дули и квас продает.
Как я устал, поджидая!..
Злая, опять не пришла…
Тучи бледнеют, сгорая.
Стелется пыльная мгла.
Вечер. Бреду одиноко.
Тускло горят фонари.
Там… над домами… далеко
узкая лента зари.
Сердце сжимается больно.
Конка протяжно звенит.
Там… вдалеке… колокольня
образом темным торчит.