Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он, схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника, – принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в руку: как они пройдут в эту дверь, – в темноте рука-то ведь может, пожалуй, принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлоновича, щеке; в темноте-то ведь не отскочишь; и – кончено: телодвижение совершится; род Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей полотна.
– «Я пойду, пойду, Сергей Сергеич…»
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъездной ступеньки; впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.
Хлопнула подъездная дверь.
Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика, сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
– «Я… вот здесь стоял: вот-вот – здесь стоял… Стоял, себе, знаете…»
– «Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?..»
– «В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям представлений…»
– «Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то – ассоциациям?..»
– «Врач сказал… Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я ходить умею и сам…»
– «А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста», – раздалось уже выше…
– «И не думаю…»
– «Хватаетесь…»
– «Я же вам говорю…», – раздалось еще выше…
– «Врач сказал, – врач сказал: рредкое такое – мозговое расстройство, такое-такое: домино и все подобное там… Мозговое расстройство…», – пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
– «Здравствуйте!»
Это было у самой двери Лихутиных.
– «Кто тут такое?»
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой голос.
– «Кто тут такое?», – возвысил голос свой и Николай Аполлонович с огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него оторвалась, упала – рука; и – щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
– «А я стою себе тут… Звонюсь, звонюсь – не отпирают. И, скажите пожалуйста: знакомые голоса».
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухло-белые пальцы со связкою роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура Вергефдена – почему это он был здесь в этот час.
– «Как? Сергей Сергеевич?»
– «Обрились?..»
– «Как!.. В штатском…»
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке хризантем.
– «И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал… Вам ведь было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего вечера…»
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий Вергефден заторопился:
– «Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку… Мне и некогда… Мы по горло завалены… Аполлон Аполлонович, батюшка ваш, поджидает меня… По всем признакам ожидается забастовка… Дел – по горло…»
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно; перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери, – бабочка, сидящая на чепце.
– «Маврушка, я не вóвремя?»
– «Пожалуйте, барыня дома-с…»
– «Нет, нет, Маврушка… Лучше уж вы передайте цветы эти барыне… Это долг», – улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском обществе дам…
– «Да, мой долг перед Софьей Петровной – за количество сказанных фифок …»
И опять улыбнулся: и – спохватился:
– «Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас переутомленный, нервозный…»
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз долетало:
– «И нельзя же все с книгами…»
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
– «Я, Герман Германович, тоже… И мне пора восвояси… Не по дороге ли нам?»
Но шаги упали, и – бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь – схваченным; да, – на этот раз окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут ужас, на лице же Маврушки – недоумение и перепуг, в то время как какая-то откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою носовой свой платок – тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала – прочь-прочь; подталкиваемая, – отталкивалась она и оттискивалась она; так, попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный дом превратился для Nicolas Аблеухова – в ногою продавленный муравейник? Что могла подумать тут изумленная Маврушка?