– «Мать приехала, а он экую рань – «почистите сюртучок».
– «Нехорошо, неприлично!»
– «Просто хамлеты какие-то… Ах ты, Господи… подсматривать в щелку!»
……………….
Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:
– «А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно…»
– «Что хлопнуло?»
– «Ничего-с: не изволите беспокоиться…»
– «?..»
– «Николай Аполлонович…»
– «А?»
– «Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но… старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.
И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
– «Анну Петровну-то старик все-таки видел… С ней – как-никак – разговаривал…»
Эта мысль промелькнула назойливо.
– «Верно, Анна Петровна-то изменилась… Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок… Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом…»
– «И – нет, нет!..»
Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
И стал шестидесятилетний – тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:
«А… ме-ме-ме… Семеныч… Вы… ме-ме… босы?»
Тот обиженно вздрогнул.
– «Виноват-с, ваше высокопр…»
– «Да я… ме-ме-ме… не о том», – силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.
Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
– «Э… скажите…»
– «?»
– «У вас – желтые пятки?»
Семеныч обиделся:
– «Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длиннокосых китайцев-с…»
– «Хи-хи-хи… Так, может быть, розовые?»
– «Человеческие-с…»
– «Нет – желтые, желтые!»
И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.
– «Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство – они все… Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит…»
Сам же он думал:
– «Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши… И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении… И сын-то – хамлетист… А туды же – о пятках!.. Вишь ты – желтые… У самого пятки желтые… Тоже – „особа“!..»
И еще пуще обиделся.
А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак – действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) – непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо – перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками – на руках, на усах – перед грозой, в душный день.
– «А у барышни-то– хи-хи-хи… А у барышни…»
– «Чтó у барышни?»
– «Есть…»
Экая непоседа!
– «Что есть-то?»
– «Розовая пятка…»
– «Не знаю…»
– «А вы посмотрите…»
– «Чудак, право барин…»
– «Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет».
И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович Аблеухов, – действительный тайный советник, профессор, глава Учреждения, – туфлями протопотал к себе в спаленку; и – щелк: заперся.
Там, за дверью, – осел, присмирел и размяк.
И беспомощно стал озираться: э, да как же он помельчал! Э, да как же он засутулился? И – казался неравноплечим (будто одно плечо перебито). К колотившемуся, к болевшему боку – то и дело жалась рука.
………………………
Да-с!
Тревожные донесения из провинции… И, знаете ли, – сын, сын!.. Так себе – отца опозорил… Ужасное положение, знаете ли…
Эту старую дуру, Анну Петровну, обобрали: какой-то негодяй-скоморох, с тараканьими усиками… Вот она и вернулась…
Ничего-с!.. Как-нибудь!..
Восстание, гибель России… И уже – собираются: покусились… Какой-нибудь абитуриент там с глазами и усиками врывается в стародворянский, уважаемый дом…
И потом – газы, газы!..
Тут он принял лепешку…
………………………
Перестает быть упругой пружина, перегруженная гирями; для упругости есть предел; для человеческой воли есть предел тоже; плавится и железная воля; в старости разжижается человеческий мозг. Нынче грянет мороз, – и снежная, крепкая куча прыскает самосветящейся искрой; и из морозных снежинок сваяет человеческий блистающий бюст.
Оттепель прошумит – пробуреет, проточится куча: вся одрябнет, ослизнет; и – сядет.
Аполлон Аполлонович Аблеухов мерз еще в детстве: мерз и креп; под морозною, столичною ночью – круче, крепче, грознее казался блистающий бюст его, – самосветящийся, искристый, выходящий над северной ночью всего более до того гниловатого ветерка, от которого пал его друг, и который в течение последнего времени запалил ураганом.
Аполлон Аполлонович Аблеухов восходил до урагана; и – после…
Одиноко, долго и гордо стоял под палящим жерлом урагана Аполлон Аполлонович Аблеухов – самосветящийся, оледенелый и крепкий; но всему положен предел: и платина плавится.
Аполлон Аполлонович Аблеухов в одну ночь просутулился; в одну ночь развалился он и повис большой головой; и его, упругого, как пружина, свалило; а бывало? Недавно еще на безморщинистом профиле, вызывающе брошенном под небеса навстречу напастям, трепыхалися красные светочи пламени, от которого… могла… загореться… Россия!..