Петербург. Стихотворения (Сборник) - Страница 116


К оглавлению

116

Вдруг безликой улыбкой повыдавилась меж спиной и затылком жировая шейная складка: точно в кресле там засело чудовище; и представилась шея лицом; точно в кресле засело чудовище с безносой, безглазою харею; и представилась шейная складка – беззубо разорванным ртом.

Там, на вывернутых ногах, неестественно запрокинулось косолапое чудище – в полусумерках комнаты.

Фу, пакость!

Александр Иванович передернул плечом и подставил спине свою спину; он принялся выщипывать усики с независимым видом; он хотел бы представиться оскорбленным, а представился независимым только; он выщипывал усики с таким видом, будто он сам по себе, а спина сама по себе. Ему бы уйти, хлопнув дверью; а уйти невозможно: от этого разговора зависело спокойствие жизни Николая Аполлоновича; и стало быть: уйти, хлопнув дверью, нельзя; и стало быть, он все-таки от особы зависел.

Александр Иванович, сказали мы, подставил спине свою спину; но спина с шейной складкой была все же спиной притягательной; и он на нее повернулся: не повернуться не мог… Тут особа, в свою очередь, повернулась круто на стуле: поглядела в упор наклоненная узколобая голова, напоминая дикого кабана, готового вонзить клык в какого угодно преследователя; повернулась и опять отвернулась. Жест этого поворота красноречиво кричал – сплошным желанием нанести оскорбление. Но и не только это выразил жест. Должно быть, особа подметила кое-что в устремленном ей в спину взоре, потому что взгляд моргающих глазок язвительно выразил:

– «Э, э, э… Так-то вы, батенька?..»

Александр Иванович сжал в кармане кулак. И опять отвернулся.

Часы тикали. Александр Иванович крякнул два раза, чтобы слуха особы коснулось его нетерпение (надо было и себя отстоять, и не слишком обидеть особы; обидь он особу, Николай Аполлонович от обиды той ведь мог потерпеть)… Но кряхтенье Александра Ивановича вышло робеющей спазмой приготовишки перед школьным учителем. Что такое случилось с ним? Откуда возникла та робость? Особы он не боялся ничуть: он боялся галлюцинации, возникающей там, на обоях, – не особы же…

Особа писать продолжала.

Александр Иванович крякнул еще. И еще. На этот раз особа отозвалась.

– «Повремените…»

Что за тон? Что за сухость?

Наконец особа привстала и повернулась; грузная ладонь описала в воздухе пригласительный жест:

– «Пожалуйте…»

Александр Иванович как-то весь растерялся; гнев его, перешедший все грани, выразился в суетливом забвении общеупотребительных слов:

– «Я… видите ли… пришел…»

– «?»

– «Как вы знаете, или впрочем… Что за черт!..» – И вдруг коротко так отрезал он:

– «Дело есть…»

Но особа, откинувшись в кресло (он ее готов был без жалости придушить в этом кресле), с уничтожающим видом пробарабанила по столу обкусанным пальцем; и – глухо бубукнула:

– «Должен предупредить вас… Времени у меня нет сегодня, чтоб слушать пространные разъяснения. А потому…»

Каково!

– «Потому я просил бы вас, мой милейший, выражаться точнее и кратче…»

И в кадык вдавив подбородок, особа уставилась в окна; и пустое от света пространство оттуда кидало шелестящие горсточки своего листопада.

– «А скажите, с какой поры у вас этот… такой тон», – вырвалось у Александра Ивановича не иронически только, а как-то даже растерянно.

Но особа опять его перебила: перебила неприятнейшим образом:

– «Ну те-с?»

И скрестила руки у себя на груди.

– «Дело мое…» – и запнулся…

– «Ну те-с…»

– «Стало большой важности…»

Но особа в третий раз перебила:

– «Степень важности мы обсудим потом».

И прищурила глазки.

Александр Иванович Дудкин, непонятным образом растерявшись, покраснел и почувствовал, что больше не выдавить фразы. Александр Иванович молчал.

Молчала особа.

В окна бил листопад: красные листья, ударяясь о стекла облетая, шушукались; там суки – сухие скелеты – образовали черновато-туманную сеть; был на улице ветер: черноватая сеть начинала качаться; черноватая сеть начинала гудеть. Бестолково, беспомощно, путаясь в выражениях, Александр Иванович излагал аблеуховский инцидент. Но по мере того, как он вдохновлялся рассказом, преодолевая ухабы в построении своей речи, суше, суровее становилась особа: бесстрастнее выступал и потом разгладился лоб; пухлые губки перестали посасывать; а в том месте рассказа, где выступил провокатор Морковин, особа значительно вскинула брови и дернула носом: точно она до этого места все старалась действовать на совесть рассказчика, будто с этого места рассказчик стал и вовсе бессовестным, так что все пределы терпимости, на какие способна особа, в этом месте перейдены; и терпение ее – окончательно лопнуло:

– «А?.. Видите?.. А вы говорили?..»

Александр Иванович вздрогнул.

– «А что такое я говорил?»

– «Ничего: продолжайте…»

Александр Иваныч вскричал в совершенном отчаяньи:

– «Да я все сказал! Что же еще мне прибавить!»

И в кадык вдавив подбородок, особа потупилась, покраснела, вздохнула, укоризненно впилась в Александра Ивановича теперь неморгающим взглядом (взгляд был грустный); и – прошептала чуть-чуть:

– «Нехорошо… Очень, очень нехорошо… Как вам не стыдно!..»

В смежной комнате появилась Зоя Захаровна с лампою; прислуга, Маланья, накрывала на стол: и ставились рюмочки; господин Шишнарфиев появился в столовой; рассыпался мелким бисером его тенорок, но весь этот бисер давил… акцент младоперса; сам Шишнарфиев был от взора укрыт цветочною вазою; все то Александр Иванович подметил издалека, и – будто сквозь сон.

116